fostermama, Люда, спасибо за каждое слово. Я слышала это от тебя раньше, но полноценно дошло и уложилось только в условиях последней адаптации. И зареклась я рассуждать о люблю-не люблю, потому как сложно в определении оказалось и много времени и сил эти рассуждения занимали. А потом прочла как-то фразу: "Где любви хоть капля, там терпения - океан". И стала прислушиваться: терпится-не терпится поступочек. И как-то все сложилось в такую установку, вроде: "ой, ну и не столько там в ботиночки накакала такая кроха, чтобы фонтанировать". Ничего от любви совершенно, по-моему, чистый анализ происходящего. И терпение, по мере сил.
И все это нужно было, наверное, именно в таком порядке, чтобы потом кто-то сказал детке: "Посмотри сколько тебя терпят! Такое только при большой любви можно выдержать" (не помню точно, но вроде как школьный социальный педагог озвучила). Если упростить, то не будучи уверена, что люблю (что знаю что это такое точнее), попробовала потерпеть.
А сапожок, кстати, кинулся в девочку при совершенном внутреннем спокойствии. Как прививка, как надо пробовать уже хоть что-то. Я, когда чувствую, что завелась и взлечу сейчас на метле, ухожу из комнаты. Если успеваю - детку в угол. Не успеваю - потом разберусь.
И сейчас все еще не могу рассуждать на тему люблю-не люблю. Но четкого убеждения, что работу приемного родителя делать надо (в общемировом масштабе) и достаточно для ежедневного терпения оказывается.
Гелия, если за столько лет вы все еще вместе - это, по-моему, о многом говорит.
Ну не может столько терпения ниоткуда быть! Я теперь это точно знаю
Попала ко мне в руки книга интереснейшая и полезнейшая для нашего дела - Борис Минаев "Детство Левы". Хотела в "Библиотеку" оформить, но столько для понимания ощущений ребенка, что особенно ценно в адаптацию.
Не поленюсь набрать одну главу. Тут ребенок знает, что рано или поздно вернуться родители и такие ощущения острые. А когда серьезный разрыв... как усиливается все невыносимо.
ОДИН ДОМА
Иногда я оставался дома один.
Мама и папа уходили в гости к дяде Грише Кунину, папиному школьному другу. Он жил недалеко, возле ваганьковского кладбища, там у него был зубной кабинет на дому, сын Игорь и дочка Юля. Иногда меня брали туда, а иногда нет.
Примерно до наступления темноты я чувствовал себя очень хорошо, даже прекрасно. Я на полную громкость включал телевизор и смотрел все подряд. Если передавали классическую музыку, вставал на стул и дирижировал. Если было что-нибудь скучное, я забирался на диван и, прислонившись ногами к стене, смотрел передачу наоборот – вниз головой. Или еще раскладывал всех своих плюшевых зверей и читал им лекцию о международном положении.
Мне даже гулять идти не хотелось. Так было хорошо дома одному. Полная свобода! Я начинал думать – вот бы здорово пожить одному целую недельку, есть на завтрак бутерброды с горчицей, не ходить ни в какую школу (только если сильно захочется), читать книжки с утра, а ближе к вечеру отправляться в кино.
Но когда небо вдруг становилось очень-очень синим, я начинал скучать. Я крутил телевизор с одной программы на другую, читал сразу три книжки, раскидывал всех зверей по углам, а потом собирал их снова… А потом просто садился на стул и начинал ждать.
Сначала я ждал очень бодро, мне даже нравилось сидеть и ждать. Воспитывать в себе терпение и волю. «Пусть мама и папа погуляют, даже задержаться, -- говорил я. – Им же надо отдохнуть перед рабочей неделей. Пусть веселятся, смеются, танцуют…»
Тут мне становилось обидно , и я начинал ожидательные мысли по новому кругу.
«Пусть мама и папа сидят там сколько хотят, -- думал я. – Раз имтак нравиться. Зато когда они придут домой, то увидят, что сын их Лева не спит, не балуеться, не играет со спичками, а сидит и тихо ждет».
Но и этих мыслей хватало ненадолго. Надо было опять придумывать что-то другое.
«А что, собственно, такого? – пытался я переубедить сам себя. – Ничего такого. Не один же я сижу и жду. Все сидят и ждут своих родителей. Обычное дело. Подумаешь, какой выискался, один он посидеть не может…»
Я вяло шлепал на кухню и начинал что-нибудь есть и пить.
Надо сказать, что без мамы это превращалось в ужасно будничное и неинтересное занятие. Я выпивал сразу два стакана сырой воды, съедал бутерброд с горчицей и у меня сразу начинал болеть живот. Я ложился на диван и снова пытался думать.
«Ну вот, -- думал я, -- теперь заболит живот, потом начнуться рези, колики, потом я потеряю сознание и буду лежать тут без сознания, а они все будут веселиться у дяди Гриши. Ну дела…»
Я понимал, что теперь, когда за окнами стало совсем темно, уже можно начинать возмущаться маминым и папиным поведением.
«Ну народ! – говорил я про себя возмущенно, даже злорадно. – Ну родители! Еще поискать таких родителей! Сын тут животом мучается, места себе не находит, волнуется, а им хоть бы что. Сидят себе, салат жуют столичный с помидорами».
Мысли были какие-то неинтересные, пустые. Они тихо и стыдливо умолкали, и я начинал слышать тишину. В тишине тоскливо тикал будильник.
«Ладно, -- я начинал злиться уже всерьез, -- вот они придут, я с ними вообще разговаривать не буду! Отвернусь и буду молчать как рыба! Пусть попрыгают: Левочка, мы больше никогда-никогда не уйдем к дяде Грише! Левочка, вот мы тебе пирожков от тети Люды принесли! Кушайте сами ваши пирожки!»
Мысль о том, как начнут суетиться и подлизываться родители, когда придут, немножко успокаивала меня. Но опять ненадолго.
Мертвая тишина снова властно заполняла комнату.
Я кашлял, начинал петь какую-нибудь песню, но умолкал на полуслове. От моих жалких попыток разрушить тишину она становилась все отчетливее.
«Может заснуть?» -- с надеждой спрашивал я себя.
Торопливо я притаскивал подушку и, закрывшись старым покрывалом, пытался дремать.
Тут и начиналось самое плохое.
Я прислушивался.
Я прислушивался к каждому звуку на лестнице. Вот шаги. Вот зашумел лифт. Вот хлопнула дверь.
Не то.
Со злостью я откидывал покрывало, вскакивал и вдруг замирал. Оказывается, пока я ерундой занимался, пел песни и пытался задремать – ко мне в комнату вошел старый знакомый, жуткий и отчаянный
страх.
Страх пытался шептать мне на ухо какие-то гадкие слова:
убили… зарезали… теперь сирота… один…
…Но я гнал их. Разгонял эту словесную муть, поскольку твердо знал, что ничего не может случиться, что родители обязательно придут, как они приходили всегда…
Мелкая трясучка противно заполняла живот, грудь, плечи, руки, ноги. Как будто что-то неизмеримо тяжелое, целая тонна страха давила на меня сверху.
Я смотрел на себя со стороны. Жалкое зрелище. Трус.
... Прежде всего я зажигал свет во всех комнатах. Потом включал телевизор и радио на полную громкость звука. Затем открывал входную дверь и распахивал ее настежь.
Ярко горели все лампы, орало на кухне радио, из открытой двери тянул сквозняк. Я садился в прихожей и, плотно сжавшись, смотрел в коридор.
Было поздно. Уже никто не ходил. Не ездил на лифте.
Если все же раздавались какие-то шаги или хлопала дверь, я выбегал на лестницу и напряженно вглядывался в полумрак внизу.
И снова возвращался на место.
Боль становилась нестерпимой.
Я просто не мог без мамы и папы. Не мог без них заснуть. Не мог без них есть и пить. Ничего не мог делать.
Делать что-то одному было глупо и неестественно. Страх исчезал. Мой глупый, жалкий и детский страх. Оставалась одна, вот эта одна-единственная мысль: жизнь остановилась. Я как мертвый.
Подходя к окну, я вглядывался в темноту. Туда, откуда они должны были прийти, мои дорогие родители.
Темнота мерцала голубоватым светом фонарей. В ней ездили редкие трамваи. Через дорогу смутно колыхалась листва в сквере.
Оттуда, из чужого мира, они должны были прийти.
И они приходили…
-- опять иллюминацию устроил? – Спрашивала мама. Она очень расстраивалась, что я такой трус. И я расстраивался вместе с ней.
-- Да я так просто… -- глупо оправдывался я.
-- Знаю я это «так просто»! Иди спать, полуночник! – устало говорила она.
Еще долго они с папой о чем-то разговаривали, обсуждали, тихо хихикали.
Я блаженно улыбался, слушая их разговор в темной квартире, по соседству со мной, через тонкую перегородку.
«Не буду бояться, -- говорил я себе. – Ведь они же все равно есть. Они всегда естьИ не надо бояться».
В темноте я смотрел на стул, стол, потолок. Все имело свой смысл, все служило жизни.
Все возвращалось к своему прежнему значению. И это поражало меня.
…И до сих пор поражает.
А вот из предисловия, об этой книге...
... Тайна Минаева - и вообще любой хорошей детской книги, не сказочной, а самой что ни на есть реалистической, -- в умении воспринимать ребенка как своего рода сверхчеловека. Это не какой-нибудь там недовзрослый, а сверхвзрослый, потому что нормальный двадцати-тридцатилетний человек не вынес бы событий такого масштаба. Его бы это убило...
... Детство - огромное увеличительное стекло. У детства глаза велики. Все события до тринадцати-четырнадцати лет воспринимаешь с десятикратным, а то и стократным увеличением. Друг не позвал на день рождения - катастрофа, у отца болит голова - конец мира, девочка хихикает - предательство. Никакие страсти потом не доводят человека до такого исступления и не оставляют таких глубоких шрамов...
…мы ведь любим эту пору (детство) и тоскуем по ней не потому, что у ребенка так уж все хорошо. Напротив, его жизнь полна трагедий, подвигов, отчаяния, несвободы и борьбы. Но ценишь ведь не счастье, а масштаб, не комфортность, а первосортность. В детстве все самого высшего сорта, потому что в первый раз. Очень немногое – запах осенних листьев, или цвет заката, или голоса во дворе, -- способно вернуть нам то чувство масштаба, то есть самое подлинное ощущение детства. Времени, когда все еще было по-настоящему…